Phenomen.Ru : Философия online

Главная > Философский журнал > Михаил Аркадьев СЛАДКОЕ БЕЗМОЛВИЕ МИРА

Публикация: Михаил Аркадьев

Михаил Аркадьев

СЛАДКОЕ БЕЗМОЛВИЕ МИРА

(Заметки на полях книги В.И. Молчанова "Различие и опыт: феноменология неагрессивного сознания")


Стр.9  «В романе Колина Уилсона Паразиты сознания (1967) группа специально отобранных людей, прошедших ускоренную подготовку по феноменологии Гуссерля, вылетает в открытый космос, чтобы…осуществить тем самым радикальную феноменологическую редукцию. Только так можно избавиться от страшной болезни сознания, поразившей человечество.

Как радикальный мыслитель, Уилсон предлагает излечить страшную болезнь сознания радикальными средствами. Если принять эту метафору болезни -…то все же следует признать, что болезнь сознания не одна, болезней у сознания много…»

Как видим, автором решительно вводится тема "болезни сознания" (со ссылкой на неизвестный мне роман Уилсона) - тема одна из ключевых в истории новоевропейской мысли. Для целей обсуждения обозначу  эту историческую линию пунктирно и нестрого, только для контекста. 

Паскаль. Тут важны не только его знаменитые рассуждения о мыслящем тростнике, но и активно обсуждаемое современной аналитической философией «пари Паскаля», которое легко переформулировать в  "парадокс самооглупления": «Интеллект не может быть точно убежден  в спасении и бессмертии души. Следовательно, во имя бессмертия и спасения, мы должны поглупеть», или в еще одной  формулировке: «Интеллект допускает возможность как существования, так и несуществования Бога, следовательно, ради спасения и Бога лучше пожертвовать интеллектом» Я полагаю, что этот парадокс не только вариация на псевдо-тертуллианово «Credo quia absurdum», но и задает тему опыта сознания и его деформации.

Гегель. "Несчастное сознание". Это понятие надо иметь в виду, учитывая специфические гегелевские нюансы, которые, кажется, близки В.И. Молчанову, так как Гегель говорит о несчастном сознании, как о "деформированном" сознании, а не о сознании как таковом.

Достоевский. Рассуждения в Дневнике писателя о том, что, возможно, все проблемы человека заключаются именно в наличии сознания как такового, безразлично к оценке того или иного его "качества". Буквально "страшная болезнь сознания", почти как у Уилсона,  но Достоевский серьезно учитывал возможность его принципиальной  неизлечимости. 

Наконец, неожиданные, но показательные для нашей проблемы (и для контекста "научной фантастики", введенном самим Молчановым) рассуждения выдающегося физика И.Шкловского в посмертно опубликованном послесловии к Шкловский И.С. Вселенная, жизнь, разум. - М.: Наука: 1984, где он пытается объяснить полную безрезультатность  одного из дел своей жизни, 25-летних советско-американско-европейских экспериментальных поисков информационных следов внеземных цивилизаций. Объяснение Шкловским этого неожиданного факта следующее: по его гипотезе, которую он считает единственно разумной в этой ситуации, разум, сознание как таковое аэкологично ("страшная болезнь"), и является характеристикой любой возможной цивилизации любого биологического типа, и именно это, с его точки зрения, приводит к необходимости  ресурсно-информационного "закукливания" цивилизаций во имя выживания. Это происходит в связи с неизбежностью возникновения глобальных экологических проблем и необходимостью их радикального решения. Не до открытого космоса, и не до посланий иным мирам, так сказать, хватило бы на простое выживание.  Вот последняя страница его драматичного «завещания»:

«Молчит Вселенная, не обнаруживая даже признаков разумной жизни. А могла бы! Ведь должны же быть, например, у сверхцивилизаций мощные радиомаяки. Можно утверждать, однако, что в соседней галактике М 31, насчитывающей несколько сот миллиардов звезд, ничего подобного нет.

«Молчание» космоса[1] представляет собой важнейший научный факт. Он требует объяснения, так как находится в очевидном противоречии с концепцией неограниченно развивающихся могучих сверхцивилизаций. Таким образом, проблема «внеземных цивилизаций» оказалось как бы «перевернутой». Представлялось, что мы имеем дело с задачей о «поиске иголки в стоге сена». В действительности дело сводится к задаче о «шиле в мешке». Самое простое, можно сказать, тривиальное объяснение феномена «молчащей вселенной: сверхвысокоразвитых внеземных цивилизаций в ближайших окрестностях Большой Вселенной (например, в Местной системе галактик) просто нет. Даже при широкой распространенности феномена жизни во Вселенной это вполне возможно. Нужно только сделать естественное предположение, что в процессе эволюции жизни искомые сверхцивилизации либо не реализуются совсем, либо в силу внутренних причин своего развития (например, неизбежного разрушения породившей их биосферы)  имеют очень малое время существования.

Если мы придерживаемся вполне единственного взгляда, что разум есть одно из «изобретений» эволюционного процесса, то не следует забывать, что не все «изобретения» в конечном счете, являются полезными для данного вида. Природа слепа, она действует ощупью, методом «проб и ошибок». И вот оказывается, что огромная часть «изобретений» не нужна и даже вредна для процветания вида. Так возникают «тупиковые ветви» на стволе дерева эволюции. Количество таких ветвей неимоверно велико. По существу, история эволюции жизни на  Земле – это кладбище видов. Характерным признаком эволюционного тупика некоторого вида служит гипертрофия какой-нибудь функции, приводящая к прогрессивно растущему нарушению гармонии. Вспомним чудовищно гипертрофированные средства защиты и нападения (рога, панцири и пр.) у рептилий мезозоя. Или, например, неправдоподобно развитые клыки саблезубого тигра. И невольно напрашивается аналогия: а не являются ли современные гипертрофированные в высшей степени противоречивые «применения» разума у вида Homo Sapiens указанием на грядущий эволюционный тупик этого вида? Другими словами, не является ли самоубийственная деятельность человечества (чудовищное накопление ядерного оружия, уничтожение окружающей среды) такой же гипертрофией его развития, как рога и панцирь какого-нибудь трицератопса, или клыки саблезубого тигра? Наконец, не является ли тупик возможным финалом эволюции и разумных видов во Вселенной, что естественно объяснило бы ее молчание?

Став на точку зрения, что разум – это только одно из бесчисленных «изобретений» эволюционного процесса, да к тому же не исключено, приводящее вид, награжденный им, к эволюционному тупику, мы, во-первых, лучше поймем место человека во Вселенной, и, во-вторых, объясним, почему не наблюдаются космические чудеса. А это совсем не мало…

Альтернативой набросанной выше отнюдь не «оптимистической» концепции выступает идея, что разум есть проявление некоего внематериального, трансцендентного начала. Это – старая идея бога и божественной природы человеческого разума. Далеким (и не всегда далеким) от науки индивидам эта концепция представляется куда более оптимистической и даже нравственной. Трудно, однако, в наше время стоять на позиции, ничего общего с наукой не имеющей.»

Заметим, что эти примеры делятся на две группы: в отличие от Уилсона и Гегеля, Паскаль, Достоевский и Шкловский видят проблему не столько в «деформации» некоторого предположительно «хорошего» сознания, сколько в  самом сознании (или «интеллекте» по Паскалю), которое рассматривают как некую фундаментальную деформацию. 

Молчанов определенно и резко вводит эту тему «сознания-как-болезни» в качестве первой и базовой «темы-приманки», но сразу осуществляет изящное, почти незаметное, но ключевое для всей его стратегии "переключение": "...болезнь сознания не одна, болезней у сознания много...". Это переключение, в том числе грамматическое (с "болезни сознания" на "болезни У сознания") симптоматично и вскрывает основную «игру» Виктора Игоревича с самим собой (вспоминая схему психологической игры у Э.Берна: «приманка-переключение-расплата»).

В качестве «расплаты» здесь обнаруживается некая внелогическая, экзистенциальная, иногда явная, но, что важнее, часто и неявная  презумпция  не только данного исследования, но, вероятно, и разума Молчанова в целом. Речь идет о презумпции фундаментальной неагрессивности, «хорошести» сознания, как опыта различения, точнее как опыта различения различений (это самореферентное удвоение принципиально важно). При этом сама феноменология, почти как у Уилсона (только профессионально и тонко) мыслится Молчановым как некая аналитически-дескриптивная терапия деформаций, «болезней» внутри «хорошего» первичного опыта сознания, который, к тому же аналогичен структуре различий в мире вообще.

Гипотеза, что само человеческое сознание, сам опыт различения различений можно рассматривать как некую фундаментальную «онтологическую» и, пока существует homo sapiens sapiens принципиально неизлечимую деформацию, Молчановым не рассматривается. Вернее, эта гипотеза является, как я хочу показать, предметом латентной полемики философа с самим собой, а там где, эта полемика становится явной, затрагивает уровень  поверхностных тактик и стратегий, выраженных Молчановым в вопросе «можно ли избавиться от сознания с помощью самого сознания?»

Самореферентный термин «различение различий» является ключевым для речевой стратегии автора. Интересно, однако, что в личном разговоре В.И. затруднился назвать структуру "различения различений" самореферентной, вопреки своему тексту, и очевидной грамматической форме, подчеркивая не самореферентность, а иерархичность этого отношения, о чем еще будет разговор.

С самого начала определю свою позицию. Презумпция неагрессивности сознания как различения, с моей точки зрения, функционально и структурно  эквивалента презумпции тождества, которую деконструирует Молчанов у Гуссерля. Она выражена автором в последнем абзаце Введения, помещенном также и на суперобложку издания, что свидетельствует об особой важности этого, несомненно, красивого пассажа:

"Различение, в отличие от синтеза и идентификации никому ничего не навязывает, никого не угнетает, никого ни с кем и ни с чем не уравнивает. Различение как бы идет нам навстречу, но не сталкивается с нами и не проходит мимо, а в безмолвии и благожелательности открывает нам дальнейший путь различений".

Обратим внимание, кроме всего прочего, на возникший почти незаметный, но важный и нуждающийся в анализе мотив благожелательности и "безмолвия" (бессловесности). Это ключевой онтологический поворот и акцент Молчанова, позволяющий ему вписать опыт различия в безмолвие саморазличающегося мира. Кроме всего прочего, здесь прослеживается некая важная связь с мотивами восточных и западных практик молчальничества (к чему забавным образом обязывает и фамилия философа), а так же  с  «антисократическими» и «антиисторическими» мотивами у Ницше, а также, вероятно, с ранним Витгенштейном. Но тактика Молчанова совершенно оригинальна, и, несомненно, является самостоятельным философским событием.

стр.10  «Болезни сознания – это деформации опыта, упрочивающие себя в качестве нормы. Одна из основных таких болезней, если не основная болезнь нашего времени, - это болезнь-к-синтезу, болезнь-к-функции, устремленность к функциональному единению. Эта болезнь требует дескриптивного лечения….»

Ключевыми для Молчанова являются темы, обозначенные как "деформация опыта", "болезнь-к-синтезу", "устремленность к функциональному единению". Тут же предлагается способ "лечения" путем чистой аналитики опыта.

Презумпция неагрессивности опыта различения различений, кроме всего прочего, указывает на не вполне осознанные автором реликты оптимизма Просвещения в своей оценочной шкале. Неявно предполагается, что  первичное сознание, да и, следовательно, вообще человек, «по природе» добры, не агрессивны. Агрессия же - это так, аномалия, болезнь тяжелая, но, в принципе, поддающаяся  излечению. Если, конечно,  как следует аналитически, дескриптивно (так, как понимает аналитичность феноменология Молчанова) поработать и достичь «естественного» благожелательного безмолвия опыта различий.  

Я хочу обратить внимание, кроме всего прочего, на недостаточную проясненность проблемы "агрессивное"- "неагрессивное" в текстах Молчанова. Это различие должно быть подвергнуто более подробному различению. Как мне представляется, эта оппозиция может и должна быть релятивизирована.  Необходимо, следуя аналитической тактике самого Молчанова, задавать фон, относительно которого можно так, или иначе, на том или ином уровне, говорить об агрессивности или неагрессивности.

Вторая, тесно связанная с предыдущей, но, может быть главная моя  задача, это показать, что существует тема, фактически обойденная серьезным вниманием в книге, в то время как именно она является ключевой в истории и структуре вопроса. Это тема языка, опыта языка, языкового опыта, специфики человеческой языковой деятельности. В том же частном разговоре Виктор Игоревич прямо так и спросил: «А разве можно вообще говорить о первичном опыте языка?» Эта позиция, с моей точки зрения, не случайна и непосредственно относится к мотиву «безмолвия», а также к заданной самим автором проблеме "можно ли избавиться от сознания с помощью самого сознания", которую, по моему убеждению, необходимо переформулировать в "можно ли избавиться от языка с помощью и средствами самого языка?".

Здесь одной из центральных является проблема самореферентности, рефлексивности сознания как опыта различения различий. Она задается Молчановым, так сказать, "аксиоматически", как "естественная" структура опыта. Но неизбежен вопрос: почему опыт сознания самореферентен? Разве является тот опыт различия, который общ нам с животными самореферентным? Я исхожу из предположения, что самореферентность опыта, то есть различение различений специфичен только для человека, и не является "естественным" продолжением базового опыта «безмолвного» различия, общего нам и природе. Речь идет о  гипотезе Молчанова об опыте различия как универсальном опыте живого.

Стр.148  «Речь должна идти…об опыте…, который является первичным опытом сознания, или, если не угодно слово «сознание», просто первичным человеческим опытом, да и первичным опытом живых существ вообще. Таким опытом является многообразие различений, которое всегда так или иначе выступает как определенная иерархия.»

Другими словами основной вопрос может быть сформулирован таким образом: КАК ВОЗМОЖЕН ОПЫТ РАЗЛИЧЕНИЯ РАЗЛИЧИЙ, опыт самореферентности, который и есть  опыт сознания?

Однако, в личном разговоре Виктор Игоревич, как я уже упомянул, удивился связи между темой различия и темой самореферентности, сказав, что дело не в самореферентности, а в иерархичности. На что я сказал, что как раз тема самореферентности первичного опыта серьезно затронута в его книге.

Сейчас я перечислю все эти места, но хочу сразу сказать, что иерархичность, как принцип, слишком «пространственна», и потому скорее «интерпретативна», чем «аналитична», и как-то тяжеловата для первичного опыта. Кроме того, иерархичность в принципе допускает отношение уровней разной логической природы. Пользуясь различением Молчанова, подчеркну: принцип иерархии скорее интерпретативен, чем аналитичен. Требованию многоуровневости и одновременно аналитичности соответствует, с моей точки зрения, именно самореферентность, самоотнесенность, она же рефлексивность сознания. И, наконец, иерархичность иерархичности рознь. Вопрос не вообще об иерархичности, но именно о специфическом, особом виде самореферентной иерархичности.

Самореферентность у Молчанова:

стр 32.  "Поиски первичного парадигматического сознания - это не поиски новой субстанции, но попытка выявить первичный опыт сознания, который сочетал бы в себе самореферентность и многообразие".

стр 69. "Этот опыт Хайдеггер, как известно, назвал Заботой, показав его самореферентность..."

стр 72. "...воздержание от опыта синтеза и идентификации и обращение не только к самореферентному, но и к многообразному первичному опыту сознания, как опыту различия".

стр.74  "В размышлении о понимании сознания мы входим в область самореферентного опыта, не отсылающего к другому опыту".

стр.91 рассуждения о самоотнесенности у Декарта и ее эгологическом акценте.

стр.179 "можно ли обнаружить самотождественное значение и его самореферентный источник с помощью тождеств?" 

стр 299  "В этом смысле различение самореферентный (хотя и не замкнутый) опыт."

стр.301 "Акцент на различении (первичный из всех передних планов) выделяет опыт в собственном смысле, его самоотнесенность (любое различение - это различение различий), то, что можно было бы назвать первичным самосознанием;"

Если я не ошибаюсь, аналитическая тема самореферентности была вытеснена в процессе написания книги интерпретативной темой  иерархичности. По крайней мере, на первых ста страницах она встречается чаще, чем на последующих двухстах. 

Итак, основные для нас проблемы и темы: тема различия и различения, тема различения различий и различений, тема агрессивности-неагрессивности, тема самореференциальности. 

Что не учитывает, более того,  игнорирует Виктор Игоревич, так это предположение, что сознание как таковое, а не его деформация, уже может расцениваться в некотором смысле как некая первичная деформация, и поэтому распространенный мотив "страшной болезни сознания", то есть самого сознания КАК БОЛЕЗНИ совсем не случаен. С самого начала оговорю, во избежание недоразумений, что мне близки  большинство стратегий, интенций, интуиций, анализов и оценок автора "Различения и опыта". Спор идет о некоторых онтологических и логических нюансах. Но, как всегда, нюансы определяют слишком многое, чтобы ими можно было пренебречь.

Вопросы, на который не дает ответ Молчанов на протяжении всей книги, вопросы, которые неизбежно возникают из его аналитической стратегии, но почему-то самим автором так и не формулируются, это:

1. ОТКУДА ВООБЩЕ ВОЗНИКАЕТ КОНСТАТИРОВАННОЕ ИМ «ГРЕХОПАДЕНИЕ В ТОЖДЕСТВО», СТРЕМЛЕНИЕ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ СОЗНАНИЯ? В ТОМ ЧИСЛЕ, СРЕДСТВАМИ САМОГО СОЗНАНИЯ? 

2. ПОЧЕМУ ТАК РАСПРОСТРАНЕНА «БОЛЕЗНЬ К СИНТЕЗУ?»

3. ПОЧЕМУ ГУССЕРЛЬ, СКАЖЕМ, НЕ МОЖЕТ, ИЛИ, СКОРЕЕ ВСЕГО, НЕ ХОЧЕТ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ ПРЕЗУМПЦИИ ТОЖДЕСТВА? 

4. ПОЧЕМУ ПРЕЗУМПЦИЯ ТОЖДЕСТВА И БОЛЕЗНЬ К СИНТЕЗУ ЯВЛЯЮТСЯ НЕ ПРОСТО БОЛЕЗНЯМИ, А ЧЕЛОВЕЧЕСКИМИ ПАНДЕМИЯМИ?

5. ОТКУДА У ЧЕЛОВЕКА ЭТО СТРЕМЛЕНИЕ ВО ЧТО БЫ ТО НИ СТАЛО - ПРОЧЬ ОТ ОПЫТА СОЗНАНИЯ, ОТ ОПЫТА РАЗЛИЧЕНИЯ РАЗЛИЧИЙ, ПРОЧЬ ОТ РАЗЛИЧИЯ?

Что же не учитывает Виктор Игоревич в своем тонком, пристальном, во многих отношениях безукоризненном исследовании? Какие различия, и какие собственные неявные идентификации  и синтезы ускользают от его внимательного взгляда?

Я полагаю, что Молчанов игнорирует, и это симптоматично в том же смысле, в каком симптоматична презумпция тождества у Гуссерля, принципиальный РАЗРЫВ[2], который происходит при переходе от пусть иерархичного, но простого и «безмолвного» опыта различия, общего нам с животным миром, к опыту специфически человеческому - самореферентному языковому опыту различения различий. Между этими двумя видами опыта существует некая радикальная грань, а именно грань «безмолвия», перейти которую удалось только человеку[3]. Грань эта связана с обретением человеком языка. Языковая деятельность, человеческий «естественный»[4] членораздельный язык - вот то единственное, что продуцирует в человеке иерархический опыт сознания, самореферентный опыт различения различий.

Смысл моего высказывания заключается в утверждении того, что сознание как различение различий является (пользуясь выражением, критикуемым Молчановым) эффектом языка. Только благодаря уникальной, единственной в своем роде структуре  языковой деятельности стал вообще возможен как самореферентный, так, если угодно, и иерархический опыт сознания. Не язык используется,  как это принято думать, неизвестно откуда взявшимся «априорным» сознанием для выражения опыта различий, а, наоборот, сам специфический опыт  сознания-различения есть опыт возможный только и исключительно благодаря языку, и «APRIORI DISTINCTIONIS» есть ни что иное, как «APRIORI LINGUISTICUS».

Вводя «языковое априори», я отклоняю упрек в попытке «избавиться от сознания средствами самого сознания». В этом отношении я вполне следую тактике В.И. Молчанова, и сохраняю термин сознание, с уточнением того, что речь идет именно об опыте различения различий. Мое принципиальное дополнение к Молчанову заключается в том, что этот опыт является опытом языковым. СОЗНАНИЕ (в отличие от мышления[5]) ЭТО И ЕСТЬ ОПЫТ ЯЗЫКА. Все, что говорится Молчановым о сознании, относится к языку.

Более того, осмелюсь утверждать: нет ничего в сознании, чего не было бы в языке (в отличие от мышления). Это касается всех основных тем, связанных с сознанием, что я и попытаюсь показать: темы различия, темы различения различий, темы самореферентности, темы рефлексивности-нерефлексивности, тетичности-нететичности, темы нормы-деформации, агрессивности - неагрессивности,  и т.д.

Очень важно понять, что «сведение» к языку – по существу никакое не сведение и  НЕ РЕДУКЦИЯ, и не есть ни упрощение, ни очередная попытка избегания сложности. Дело обстоит прямо наоборот. Именно обращение к языку, к его сложнейшей различительной и самореферентной структуре дает возможность с достойной предмета серьезностью и подробностью говорить о структуре сознания и различения. Напротив, попытка игнорировать языковую структуру приводит к упрощению, редукции предмета и поспешным генерализациям.

Чтобы не быть голословным, мне придется попросить у читателя терпения для того, чтобы  осуществить вместе с ним «лингвистический поворот», и ввести в наше обсуждение профессиональный лингвистический голос[6]. Подключение лингвистического голоса требуют отнюдь не столько личная стратегия и пристрастия автора этих строк, сколько исследовательская и философская честность. Невнимание (или поверхностное внимание, что одно и тоже) нашего философского сообщества (если предположить, что таковое существует) к ключевым лингвистическим текстам и проблемам в их тонкой и сложной профессиональной специфике, является удручающим[7].

Я подробно, так как иного пути нет, обращусь к цитированию некоторых базовых текстов выдающихся профессиональных лингвистов 20 века, прежде всего текстов Р. Якобсона, который не нуждается в представлении, однако прочитан недостаточно внимательно. Эти тексты прямо или косвенно затронули темы, связанные напрямую с проблемой сознания и различия. И не просто затронули, а, как я попытаюсь показать, радикально и необратимо изменили (независимо от того, было ли это понято кем-то, или нет) сам способ постановки как  классических, так и неклассических проблем сознания.

Прежде всего, обратимся к основной теме В.И. Молчанова – теме различения, различия. Для Молчанова важна тема борьбы и взаимодействия между «дескрипцией» и «интерпретацией», между, соответственно, «аналитикой опыта» и деформацией опыта. Несомненно, в некотором отношении это противоречие было в свое время актуально и для лингвистической мысли, недаром одной из основных характеристик новой лингвистики стала ее дескриптивность[8], строго отличаемая и от  философско-интерпретативного языкознания, и от эмпирической фонетики и акустики, и от исторической лингвистики 19 в. (младограмматики). Впрочем, пока это  только уточняющая реплика вскользь. Важно, что тема аналитики у Молчанова принципиально ограничена тем, как он понимает сам аналитический опыт. Я рискну высказать предположение, что его понимание аналитики опыта в некотором отношении «наивна».

Если уж становиться на путь аналитики, то необходимо идти по нему последовательно, и, по возможности до конца. И здесь оказывается  недостаточно тех средств анализа, какими пользуется Молчанов, опираясь на модель аналитики, которая предложена гуссерлевской феноменологией  в 1 томе «Логических исследований», как, впрочем, и вообще феноменологией, как менталисткой и именно поэтому в определенном смысле «наивной» стратегии. Наивность этой стратегии заключается в том, что опыт сознания, опыт различия рассматривается не только как «априорный» первичный опыт, но и как опыт очевидности, или самоочевидности, вследствие чего как раз реальная сложность и уникальность этого опыта оказывается не достаточно хорошо увиденной.  

Иначе говоря, я попытаюсь показать, что презумпция (само)-очевидности, лежащая в основе любого феноменологического описания, закрывает возможность увидеть, как на самом деле устроен опыт сознания и опыт различия. Картезианско-гуссерлевской трансцендентальной «оптики» здесь оказывается принципиально недостаточно. Феноменология, если проводить лингвистические аналогии, в этом отношении ближе к фонетике, чем к фонологии. Необходимо сменить оптику и отказаться от презумпции классической очевидности, полностью аналогичной, между прочим, презумпции «наглядности», доминировавшей в картезианской и лапласовской и даже эйнштейновской физике вплоть до создания Бором и Гейзенбергом оснований квантовой теории. Методологический поворот, осуществленный копенгагенской физической школой по отношению к классической картезианской физике «наглядности»[9], совершенно аналогичен повороту, осуществленному пражской школой в лингвистике по отношению к психологизму и позитивизму языкознания 19.-нач.20 вв. И этот принципиальный поворот плохо осознан философией сознания как радикальный, ключевой для самой темы сознания[10].

Отвечая на возможные возражения, подчеркну, что дело здесь  уже не в принципиальном различии между методом философским и методом научным. Во-первых, не случайно сам Гуссерль мыслил феноменологию как «строгую науку», во-вторых, переворот, произошедший в науке первой  трети 20 века, снимает многие «классические» различия между основаниями естественнонаучными и основаниями философскими, что было хорошо осознано упомянутыми ключевыми фигурами копенгагенской физической школы. Сюда же примыкает и методологическая рефлексия основателей структурной лингвистики. Соссюр положил этому начало, но ключевыми фигурами здесь были создатели фонологии Р.Якобсон и Н.Трубецкой.

Обратимся же непосредственно к теме различия, теме, которая должна быть решительно пересмотрена и уточнена в связи с открытиями лингвистики первой половины 20 в. Главный момент, на который необходимо обратить внимание заключается в том, что  различие, различение, различание, различение различий  не обладают простой самоочевидной и «наглядной» структурой. Эта структура сложнее и тоньше, чем та, которая открывается в интроспекции и в феноменологическом дескриптивном «усмотрении». Другими словами сознание как различие не трансцендентально, а  лингвистично. И для описания его структур уже недостаточно метода феноменологической дескрипции, а необходима дескрипция другого типа.

 

Тема эта постоянно звучит как основная в описании и обосновании фонологии, которая, собственно, и превратила лингвистику в строгую науку.  Лингвистика как строгая наука является ключевой для феноменологии и вообще философии, занимающейся проблемами сознания, так как она имеет дело с парадоксальной самореферентной структурой языка, удерживая и подчеркивая как раз те особенности языка, которые являются определяющими при разговоре о сознании.  Только услышав, расслышав этот голос строгого лингвистического анализа[11], у нас есть шанс увидеть, какова же глубинная структура и специфика человеческого различения.  Без обширных цитат и их анализа не обойтись.

Вот основные рассуждения по этому поводу в  программных лекциях Р. Якобсона «Звук и значение»[12]:

«Соссюр предполагал, что, воспринимая акустическую цепочку, мы всегда можем сказать, остается ли звук самим собой, или это уже другой звук. Однако, как показали более поздние исследования, акустические данные сами по себе не могут служить основой для установления внутренних членений между разными единицами в речевой цепочке: это возможно только с учетом языковой значимости этих данных. Большая заслуга Соссюра состоит в том, что он понял, что мы, сами того не сознавая, уже имеем представление о значимости акустических данных, когда, изучая акт  фонации, сталкиваемся с фонетическими единицами…» (стр. 35-36)

«…Мензерат и его коллега из Португалии Армандо Ласерда, показали, что речевой акт – это постоянное, безостановочное движение…все звуки являются  переходными.(…) Если рассматривать речевую цепочку только с артикуляционной точки зрения, то вообще нельзя говорить ни о какой последовательности звуков. Звуки не следуют друг за другом, - они переплетаются друг с другом: артикуляция звука, который по акустическим впечатлениям следует за некоторым другим звуком, может происходить одновременно с артикуляцией последнего или частично даже до нее». (стр.36)

«Невозможно построить классификацию звуков, более того, невозможно даже правильно описать различные артикуляции, не решив вопроса об акустической функции того или иного артикуляционного движения».(стр.38)

«В рамках акустики, так же как и в артикуляционной фонетике, мы не в состоянии сориентироваться в этом хаосе, мы не можем выявить значимые, существенные свойства звука… Такая ситуация является критической не только для инструментальной акустики, но и для любой транскрипции, сделанной на слух, поскольку транскрипция текста опирается только на слуховые впечатления. … мы хотим быть услышанными, для того, чтобы нас поняли. Мы проходим от акта фонации к звуку как таковому и от звука к значению! И тут мы покидаем область фонетики, научной дисциплины, изучающей звуки только с артикуляционной и акустической точек зрения, и вступаем в область фонологии… В своих лабораториях ученые-эмпирики расчленяли звуковые средства языка на множество микроскопических данных,…сознательно забывая об их назначении, о цели их существования. …специалисты в области стихосложения того времени утверждали, что поэзию можно изучать, только забыв язык, на котором говорил поэт… Отталкивающая картина хаотического скопления признаков… Фонология, по словам выдающегося французского лингвиста Антуана Мейе, «избавила нас от некоего кошмара, долго довлевшего над нами»»(стр.40-41)

«…мы хотим найти языковый квант, то есть выделить минимальный звуковой элемент, наделенный значением.» (стр.42)

«В связи с этим я позволю себе сравнить два несложных предложения – одно на русском, другое на чешском языке. Я выбрал эти языки именно потому, что в славянских языках, при том, что они унаследовали много общих черт и обнаруживают сходство во многих отношениях, совершенно по-разному используется ударение:

русский: баба косит поле[13]

чешский: baba kosi pole

В каждом слове этой фразы ударение падает как в русском, так в чешском на первый слог, и может показаться, что роль ударения в обоих языках одна и та же. Однако это не так! …В русском языке ударение свободное… Следовательно при помощи ударения можно различать слова с разным значением. Последовательность звуков «мУка», означает «страданье», когда ударение падает на первый слог, «мукА» - «пищевой продукт», когда ударение падает на второй слог. И если в русской фразе мы вместо «баба кОсит» скажем «баба косИт», то мы получим совсем другое значение. Что касается чешского, то там ударение всегда падает на первый слог, и, следовательно, при помощи ударения нельзя дифференцировать значения слов. Оно не имеет смыслоразличительной функции… Выше мы перечислили несколько функций звуковых элементов в языке. Но какая из них является наиболее существенной с точки зрения языка? Без какой язык вообще не может обойтись?...Именно смыслоразличительная функция, именно способность звуков дифференцировать значения слов является для нас наиболее существенной. …

Если мы сравним французские слова «dé» (игральная кость) и «dais» (свод), то мы увидим, что различие между двумя звуками – закрытым «е» и открытым «ε» - используется здесь для различения  этих слов. …Во французском эта пара выполняет смыслоразличительную функцию, в русском – нет.

Звуки, наделенные различительной значимостью, звуки, при помощи которых можно дифференцировать значения слов, получили в науке о языке специальное название. Их называют фонемами.  …и русскому и чеху даже трудно заметить это различие в таких парах, как  dais (свод) и dé (игральная кость), lait (молоко) и lé (полотнище). Это объясняется тем, что в рассматриваемых славянских языках разница между данными гласными не может быть использована для различения значений слов» (стр.43-45)

«Итак, нескольких несложных примеров достаточно, чтобы показать принципиальную разницу между чисто фонетическим подходом и так называемым фонологическим подходом. Фонетика занимается составлением инвентаря звуков, которые рассматриваются ею как явления физические и двигательные (артикуляционные). Фонология прежде всего ставит вопрос о языковой значимости звуков, выявляет фонемы, то есть описывает систему звуков с точки зрения их способности различать значения слов.

«Идея фонемы, представление о различительном звуке, или, точнее, представление о том, чтò различительно в звуке, появилась в лингвистке давно. Здесь основная заслуга принадлежит Бодуэну де Куртене…» (стр. 45)

«С самого начала он правильно оценил важность дифференциального фактора, показал различительную сущность звука…для того чтобы как-то узаконить само понятие фонемы, он был вынужден давать ответы на весьма коварные вопросы: где локализуется фонема? В какой пласт действительности уходит она корнями? Ученый полагал, что справится с этими вопросами, если он поместит понятие фонемы, понятие чисто функциональное, чисто лингвистическое, в мир наших мысленных (проблема ментализма – М.А.) образов…

…Щерба рассматривал способность фонемы различать слова как ее наиболее существенное свойство, но в то же время настаивал на психологическом критерии в ее определении. …Вместо того, чтобы отождествить фонему с функциональным аспектом звука, а звук рассматривать как материальный субстрат фонемы, он противопоставляет звук фонеме, как объективный факт действительности психическому, субъективному факту. Такой подход был ошибочным. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить о существовании внутренней речи, не имеющей внешних, объективных проявлений.

Мы разговариваем сами с собой (или читаем про себя – М.А.), и при этом не издаем и не воспринимаем никаких звуков. …И если русский произносит про себя слова «мел» и «мель»,…то в первом из них встретится акустический и артикуляционный образ открытого ε, а во втором – образ закрытого е (то есть и тот, и другой образ в данный момент есть ментальный, психический, субъективный факт – М.А.). Следовательно, единство фонемы по отношению к многообразию звуков (например, единство фонемы /е/ по отношению к двум ее (фонетическим – М.А.) вариантам – открытому ε и закрытому е,не может быть интерпретировано как единство психического образа по отношению к многообразию произнесений. Что же все-таки имеется в виду под единством фонемы /е/ в русском языке? Здесь имеется в виду то, что разница между открытым ε и закрытым е никак не используется в системе семантических средств этого языка. Признак, который позволяет различать слова, это средний подъем /е/ (как в закрытом, так в открытом варианте), так как (именно он – М.А.) противопоставлен верхнему подъему /i/ (мил) и нижнему подъему /а/ (мял). (Но во французском языке, напоминаю пример Якобсона, различие между открытым ε и закрытым е, это именно различие фонем – М.А.).

Следующий раздел имеет особое значение в обсуждении феноменологической стратегии, категории сознания и понятий различения и различия как коррелятивных сознанию.

«Только путем анализа функционирования звуков в языке можно построить систему фонем для данного языка.  Щерба и еще ряд учеников Бодуэна де Куртене предпочли воспользоваться другим методом – методом психологического самонаблюдения. Они ввели понятие языкового сознания говорящего. В их концепции фонема определяется как акустико-двигательное представление, которое может быть выделено языковым сознанием говорящего. Нельзя не согласиться с тем, что различительные элементы языка гораздо четче очерчены в нашем сознании, чем те, которые не имеют различительной функции. Но первичным в этой ситуации является именно факт различительной значимости того, или  иного элемента, а его присутствие в нашем сознании – лишь результат этой значимости».

Последний выделенный мной вывод Якобсона является решающим в контексте обсуждаемой проблематики.

«Поэтому было бы логично использовать в качестве основного критерия анализа этого явления именно первичный фактор, то есть различительную способность рассматриваемых элементов, а не вторичный - наше более, или менее осознанное отношение к ним. Второй критерий уводит нас из области лингвистики в область психологии[14]. Но самое большое его неудобство заключается в том, что когда речь идет обо всем, что связано с языком и его элементами, обычно очень трудно установить границу между сознательным и бессознательным. В общем случае язык для нас является не самоцелью, а средством, и, как правило, языковые элементы остаются ниже порога нашей осознанной цели. … язык функционирует, сам того  не ведая. И даже если человеку без специальной подготовки и удастся выделить некоторые функциональные языковые единицы, фонемы, или грамматические категории, он не сможет установить, какими законами регулируются отношения между ними, то есть не сможет построить систему грамматических категорий или фонем. Показательно, что Щерба, положив в основу своего учения о фонеме сознание говорящего, был вынужден отказаться от какой  бы то ни было классификации этих единиц.» (стр.50-51).

«…не следует путать два типа звуковых различий: различия первого типа используются в языке для передачи лексических и грамматических значений[15], различия второго типа не выполняют этой функции. …Французская лингвистика осознала всю важность понятия фонемы в начале ХХ века. …Соссюр утверждает, что для слова важны не звуки сами по себе, а звуковые различия, которые позволяют нам отличить это слово от всех остальных слов в языке, поскольку именно эти различия наделены значением. В «Курсе» мы находим формулировку, ставшую впоследствии знаменитой: «Фонемы – это прежде всего оппозитивные, относительные и отрицательные сущности». Но Соссюр на этом не останавливается, он утверждает, что система четко дифференцированных фонем, фонологическая система, как он ее называет, является единственным реальным объектом, интересующим лингвиста в области звучащей речи.» (стр.50-51)

«Наследие «психофонетики», пусть в скрытой форме, но еще живо, и признавая, что фонема – это языковое явление, определяемое своей языковой функцией, мы с упорством продолжаем задавать все тот же наивный вопрос: так где же все-таки локализуется это языковое явление? Мы продолжаем разыскивать эквиваленты фонем в сознании говорящего. Как ни странно, лингвисты, занимающиеся изучением фонемы, больше всего любят подискутировать на тему о способе ее существования. Они, таким образом, бьются над вопросом, ответ на который, естественно, выходит за рамки лингвистики.

Онтологическая проблема, состоящая в том, чтобы определить, какой реальный объект соответствует понятию фонемы, никоим образом не является специфической для фонемы.» (стр.57)

«За немногими исключениями, дискуссия лингвистов по поводу сущности фонемы являлась простым повторением философских дебатов номиналистов и реалистов, сторонников психологизма и сторонников антипсихологизма, и т.п.; кроме того, эта дискуссия велась явно недостаточными средствами. Так, нет никакой необходимости возобновлять обсуждение вопроса о правомерности психологического истолкования фонемы после знаменитой кампании феноменолога Гуссерля и его сторонников против применения к теории значимостей устаревших психологических методов»

Здесь Якобсон видит Гуссерля и его стратегию в 1 т. «Логических исследований» как союзников на данном этапе обсуждения.

«Шмитт считал, что можно опровергнуть факт существования фонемы следующими аргументами: 1. в большинстве случаев внимание собеседников не фиксируется на фонемах, 2. чаще всего вырванная из своего окружения фонема не выполняет своей функции. Автор ссылается при этом на данные психологии, не подозревая о том, что именно силами этой науки было доказано, что существует множество сущностей, функционирование которых не обязательно является объектом нашего внимания, более того, мы не в состоянии отделить их от определяющего их контекста.

Шмитт полагал, что для говорящего минимальной языковой единицей является слово. Но такое положение вещей относится на самом деле, к области явной патологии речи. Слово является минимальной единицей языка для человека, страдающего особым видом афазии, известной под названием атактической. Такие больные прекрасно владеют бытовой лексикой, они еще в состоянии безупречно произносить привычные слова, но они не могут употреблять в речи входящие в них фонемы и слоги.  … Они могут сказать kafe (“кофе”), но если попросить их произнести feka или fake, они не смогут этого сделать. В отличие от таких больных…нормальный говорящий не воспринимает слово как нечто окаменелое, неделимое, употребляемое им в совершенно автоматическом режиме. Именно поэтому нормальный человек – если бы он, например, участвовал в создании тайного языкового кода – вполне мог бы заменить слово cabaret “кабаре” на baréca, les princes “принцы” – на linspré  и т.д.; по той же причине он может понимать или даже сам придумывать «перевертыши» (англ. spoonerisms), то есть игру слов…Как мы уже говорили в предыдущей лекции, r и l для француза – разные фонемы, в то время как для корейца это всего лишь позиционные варианты (звучания –М.А.) одной фонемы. Этой (для корейцев - одной – М.А.) фонеме соответствует r в начале и l  в конце слога. Louez les rois “Хвалите королей” – rouez les lois “Колесуйте законы”: путем перестановки плавных звуков мы получили «перевертыш» с заменой  r и l, но для корейского восприятия….здесь нет изменения смысла, это просто неправильное, с корейской точки зрения, произношение.» (стр.58-59)

«Приведем еще один аргумент в пользу относительной автономности фонемы, который в то же самое время опровергает мнение о том, что слово является минимальной единицей в языке. …даже когда речь идет о незнакомом слове, фонемы, из которых оно состоит, позволяют нам найти для него возможное место в языке и установить различия между словами, то есть различия между их значениями.

А теперь попробуем задаться вопросом, который очень часто обходили вниманием, вопросом о «специфичности» фонемы. Чем фонема отличается от всех остальных языковых значимостей? Мы сразу можем убедиться в том, что фонема занимает совершенно особое место среди языковых значимостей и вообще любых значимостей в любой знаковой системе. Каждая фраза, каждая предложение, каждая группа слов, каждое слово и каждая морфема имеет свое собственное значение. (стр.60)

«Слова, так же, как и морфемы, такие, как корень или аффикс, замещают некоторое концептуальное содержание; они являются, если так можно выразиться, его представителями. «Слово, - говорит Соссюр,- можно обменять на объект другой природы: на идею». Звуковые средства, ограничивающие и  членящие предложение, можно обменять на внутренние членения цепочки понятий, экспрессивные звуковые средства – на выраженные ими эмоции. Но что же в таком случае соответствует фонеме?

Означающее: звуковое свойство; означаемое? Фонема (и ее составляющие, которые мы будем анализировать ниже) отличаются от всех остальных языковых значимостей тем, что ей не соответствует постоянное значение. Морфема или даже целое слово может состоять из одной фонемы. Так во французском назальная фонема а функционирует как окончание причастия настоящего времени, или как самостоятельное существительное (an “год”). Но та же назальная фонема а в таких словах, как entrer “войти”, vent “ветер”, vente “продажа”, sang “кровь”, cancan “канкан”, не имеет постоянного смыслового эквивалента, в то время как вопросительная интонация всегда указывает на факт вопроса, удлинение гласных в русском всегда выражает эмоциональную окрашенность, а немецкий кнаклаут перед гласными всегда указывает на начало слова. Но языковая значимость назальной фонемы а во французском, так же как и любой другой фонемы в любом другом языке, сводится к тому, что с ее помощью можно отличить слово, которое содержит эту фонему, от другого слова, сходного с ним во всем, кроме того, что вместо этой фонемы в него входит другая.

Определение схоластов aliquid stat pro aliquo остается в силе для любого знака, для каждой из его составных частей. Мы видели, что все грамматические и лексические элементы языка отвечают этой формулировке, так же как и все звуковые средства, характеризующие фразу в целом, и все средства языковой экспрессии. Каждому из этих элементов соответствует в языковой системе четко очерченная и постоянная значимость.  Звуковой форме каждого из этих элементов соответствует свое особое содержание. Но какое содержание соответствует звуковой форме фонемы? Различие в значении, различие тонкое и постоянное, соответствует различию  между двумя морфемами. Разница, существующая между вопросом и ответом, соответствует различию между двумя интонационными рисунками во фразе, но что же соответствует различию между двумя фонемами? Различию между двумя фонемами соответствует только сам факт различия значений, тогда как содержание этих значений меняется от слова к слову .

… в нашем случае речь идет об «условных» означающих, предназначенных ad significandum, но которые сами по себе ничего не значат. И дело именно в том, что в этом отношении фонема занимает совершенно особое место в системе языка (да и вообще в мире знаков). Именно этот факт является решающим для понимания сущности фонемы[16]. (стр.63)

И именно этот отмеченный Якобсоном факт является решающим в обсуждении проблемы корреляции категории различия и категории сознания, понимаемого в феноменологическом ключе.

…Непосредственному, собственному, позитивному смыслу всех остальных элементов (языка) фонема противопоставляет чисто дифференциальную и, следовательно, чисто отрицательную значимость[17].  И пока не была правильно оценена важность этого различия, при анализе фонемы возникали разнообразные трудности, и исследователи не могли довести его до конца.

…Фонемы, в соответствии с «Курсом» Ф. де Соссюра, - прежде всего оппозитивные, относительные и отрицательные сущности. Грамматические категории – тоже оппозитивные и относительные, только они не отрицательны. Вот в чем заключается незамеченное Соссюром различие. (стр.64)

Показательным является тот факт, что фонема, эта основа основ системы языка, в корне отличается от всех остальных элементов языковой системы. Не менее характерен и тот факт, что в других знаковых системах мы не находим сущностей, которые могли бы служить ее аналогом. В этом отношении нет сходных сущностей ни в письменности, ни языке жестов, ни в языке научных формул, ни в геральдической символике, ни в знаковой системе изящных искусств, ни в языке обрядов[18].

Карл Бюлер попытался провести аналогию между фонемами и другими видами знаков, такими как почтовая марка или клеймо, но такое сопоставление носит чисто поверхностный характер. …Только фонема является дифференциальным знаком в чистом виде, знаком пустым, лишенным какого бы то ни было значения. Содержание фонемы с точки зрения языка, или если подходить к этому вопросу с более общих позиций, ее семиотическое содержание, сводится к различию между этой фонемой и остальными фонемами данной системы. … Именно к этой «инаковости» (= негативности – М.А.), если воспользоваться философским термином, сводится значимость фонемы…(стр.65)

Таким образом, язык как таковой отличается от других знаковых систем самим принципом своей организации. Язык – это единственная в своем роде система, элементы которой, являясь означающими вместе с тем полностью лишены значения. Итак, именно фонема является характерной единицей языка. Философская терминология часто трактует различные знаковые системы просто как языки, а естественный язык – как язык слов. Быть может, было бы уместнее, для большей четкости, определить естественный язык, как язык фонем. Этот язык фонем является самой важной из знаковых систем…и можно задаться вопросом, не является ли это привилегированное положение языка фонем прямым следствием того особого парадоксального свойства его элементов, которое сводится к тому, что они, обозначая, вместе с тем полностью лишены значения  (стр. 65-66)[19].

Фонемы (как и другие знаки языка в этом отношении – М.А.) также являются двусторонними сущностями, но специфика их заключается в том, что противопоставляя две разные фонемы, мы имеем дело только с одним конкретным и постоянным различием. Это различие затрагивает означающее, тогда как разница в плане означаемого сводится просто к способности этих фонем различать значения слов. Таким образом, речь идет о неопределенном множестве конкретных различий.(стр.67)

… В отличие от морфем, различие между двумя фонемами не затрагивает области положительного содержания, и оппозиция в этом случае касается только означающего. …

Таким образом, специфическим для каждой конкретной пары фонем является только противопоставление их означающих. Только этими оппозициями определяется место различных фонем в фонологической системе данного языка. Исходя из этого, в основу классификации фонем может быть положено только означающее. Опыт показывает, что если означающее связано с положительным, постоянным и гомогенным означаемым, то между ними может возникнуть очень прочная, можно даже сказать, неразрывная связь, и если такое постоянное соотношение действительно имеет место, то означающее можно очень легко распознать.

На множестве самых разных опытов было доказано, что собаки способны воспринимать и узнавать самые тонкие акустические сигналы. Биологи школы Павлова доказали, что если перед подачей пищи подавать собаке один и тот же звуковой сигнал, то собака сможет правильно воспринимать значение этого сигнала и отличать его от всех других, даже очень близких по звучанию сигналов.

Если верить итальянским исследователям, то даже рыбы обладают такой способностью. …Они узнают сигналы по их значениям, и только благодаря наличию такового, благодаря механическому и постоянному объединению означающего и означаемого. Все остальные сигналы не вызывают у них никакой реакции (стр.68-69)

По данным экспериментальной психологии мы прекрасно можем справиться с самыми разнообразными слуховыми впечатлениями, даже если они неупорядочены и трудны для восприятия. Мы в состоянии различать и опознавать их, но только при одном условии, что для нас они самым тесным и непосредственным образом соотнесены с определенными значениями, и, следовательно, функционируют как простые сигналы. …

Но, как мы уже отмечали, сами по себе фонемы не имеют собственного значения, и в то же время на слух различия между разными фонемами одного языка бывают настолько тонкими и незначительными, что их трудно уловить даже при помощи самых чувствительных приборов. Сейчас специалисты в области акустики с беспокойством задаются вопросом о  том, каким образом человеческое ухо различает такое многообразие звуков речи, при том, что они порой так мало отличаются друг от друга. Но идет ли речь в данном случае только о  возможностях человеческого уха? Нет, ни в коем случае! В звучащей речи мы распознаем не столько различия между звуками как таковыми, сколько различия в их употреблении в рамках данного языка, то есть различия, не имеющие собственного значения, но используемые для того, чтобы отличать друг от друга сущности более высокого уровня (морфемы, слова). Коль скоро данное, пусть даже минимальное звуковое различие играет смыслоразличительную роль в том, или ином языке, оно всегда будет точно воспринято всеми носителями языка без исключения, тогда как для иностранцев, пусть даже квалифицированных наблюдателей или просто профессиональных лингвистов («проблема доктора Хиггинса» – М.А.), улавливание таких различий часто сопряжено с большими трудностями, поскольку в их родном языке эти различия не несут смыслоразличительной функции.

В качестве иллюстрации этого положения можно привести множество примеров. Так различие между твердыми и мягкими согласными в русском языке является значимым, несет смыслоразличительную нагрузку. Оно используется для различения слов. … В трехлетнем возрасте ребенок, для которого русский язык является родным, прекрасно улавливает это различие и использует его в своей речи. Для русских оно столь же очевидно, как различие между огубленной и неогубленной гласной, например различие между ö и е для француза. Но различие между твердой и мягкой согласной, столь бесспорное и явное для русских, практически неуловимо для чехов, шведов, или французов, в чем я много раз имел возможность удостовериться сам. (стр.70)

Русский различает слова “ударь” с мягким r, и “удар” с твердым r. Иностранец, не имеющий в активе противопоставления твердых и мягких согласных, улавливает эту разницу с большим трудом, хотя русский не прикладывает при этом никаких усилий. Разумеется, было бы совершенно неправильным заключить из этого, что у русских со слухом дело обстоит лучше!»

Далее Якобсон переходит к еще более глубокому уровню «бессознательно» «автоматически» действующих, но при желании осознаваемых, и при исследовании классифицируемых различительных единиц языка – к «дифференциальным признакам» фонем, или «меризмам» по терминологии Бенвениста. Фонема оказывается и не элементарным, и не линейным образованием, как полагал Соссюр, а единицей двумерной, расположенной и на вертикальной, и на горизонтальной оси координат. Фонема является пучком, «аккордом» дифференциальных признаков. Другими словами фонема сопоставима не с элементарными частицами, а, скорее, с атомом, имеющим выраженную структуру ядра и оболочек. Элементарными частицами языка - «электронами» оказываются именно меризмы, дифференциальные признаки,  благодаря которым каждый естественный язык имеет строго ограниченный набор фонем. 

Из всего вышеизложенного следует неизбежный и строгий вывод. Благодаря фонологии и исключительно  только ей человек впервые полностью осознал, как он пользуется  языком как различением и чем, он, собственно говоря, пользуется. Существует некий базовый опыт языка, опыт фонематической и «меризматической» различительной речи. Этот опыт, который есть конститутивный и конституирующий человеческий опыт,  необходимо соотнести с молчановским, а, следовательно, с «трансцендентальным» представлением о сознании как об опыте  различения, или  различения различений.

То, что кажется таким привычным и «простым» - родной язык, является, может быть, самым сложным, неуловимым и парадоксальным из того,  с чем приходится сталкиваться человеку. Причем сталкиваться ежесекундно на протяжении всей жизни. И это есть ни что иное, как парадоксальный опыт  первичного и чисто человеческого, не имеющего аналогов в животном мире «бессознательного сознания» или «сознающего бессознательного» - языка. Это опыт «автоматического» различения и различения различий. Человек пользуется фонемами настолько автоматически и бессознательно, что даже в лингвистике, специально занимающейся звуковым строем языка, должны были пройти сотни лет, и нужна была «фонологическая революция», чтобы даже просто корректно сформулировать само понятие фонемы как различающей значения единицы, которая сама принципиально не имеет позитивного значения. Если бы фонема  его имела, она просто не смогла бы выполнить свои функции, и человеческого языка не существовало.

Но важнейшая особенность заключается в том, что человек при этом «автоматизме» вполне свободно «играет» (и в буквальном, и в переносном смысле) в рамках родного языка фонемами и может легко  манипулировать меризмами, что ясно показано Якобсоном. Неспособность к «игре» фонемами или дифференциальными признаками является симптомом той или иной формы болезни речи – афазии.  Это значит, что человек обладает перманентным «автоматическим» «бессознательным» языковым опытом различия и различения различий. И очень важно, что этот опыт легко деавтоматизируется. Но ЧТО именно деавтоматизируется, и КАК такой автоматизм и такая деавтоматизация возможны, смогла продемонстрировать только структурная лингвистика ХХ века.  Интроспекции и трансцендентальной феноменологической интуиции, которая базируется на аксиоме  очевидности, для обнаружения этого слоя опыта принципиально недостаточно, он для феноменологического  усмотрения закрыт. 

В.Молчанов довел феноменологически анализ до предела, сформулировав чистую феноменологию опыта различения. Но на этом компетенция феноменологии полностью заканчивается. Она не только не в состоянии обнаружить и описать бессознательно-разичительный слой языка, но почти не в состоянии отдать себе отчет в самом наличии фундаментального фонематико-меризматического опыта различения – фундаментального опыта языка.  Но именно этот опыт СПЕЦИФИЧЕН ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА.

Все живое пользуется знаками и системами знаков (язык пчел, например). Но только человек пользуется знаками, которые сами по себе никогда не несут никакого значения, с тем, чтобы только и исключительно различать значения. Это и есть первичный опыт различения и различения различий, опыт фундаментального сознания, который, к счастью, или к несчастью, является чистой прерогативой человека. И способность человеческого языка к самореферентности, возможность бесконечных иерархических метаязыковых построений, а, следовательно, способность к философской рефлексии вообще, и к феноменологической рефлексии в частности, связана прямым образом с этой парадоксальной особенностью первичных языковых различительных единиц.


Стр. 11 Примечание 2. При разговоре об эссе Деррида Différance:  «…в дальнейшем я неоднократно обращался к этой работе, тщетно пытаясь отделить дескрипцию опыта от экспериментирования со знаками…Тем не менее, скептическое отношение к попыткам постановки проблем путем перестановки букв и т.п., …чего не избежал и Хайдеггер, не мешает мне отдавать должное этим эвристически ценным попыткам тематизировать различение».

Вне зависимости как относится к работе и вообще к тактике Деррида, сам риторический прием в тексте Молчанова : «тщетно пытаясь отделить… чего не избежал… не мешает мне отдавать должное..» показывает некоторое пренебрежительное отношение к тем операциям со знаками (в том числе к перестановкам), которые, как мы видели у Якобсона,  текст которого трудно заподозрить в постмодернистской игре,  обнажают, экспериментально демонстрируют саму природу и специфику языкового различения.  Способность человека играть перестановками фонем и графем свидетельствует о здоровом владении речью и языком, в то время как неспособность это делать есть симптом афазии. Кроме того, сама способность языка к такой игре обнажает и тематизирует различительную языковую структуру. А неодобрение философов по отношению к такой игре обнажает скрытую, чуть с налетом ханжества «афатичность» . 

Тема афазии («безмолвия») как тема фундаментальная (отнюдь не узко медицинская), будет для нас одной из центральных.  Оказывается, феноменология там, где она игнорирует специфику собственно речевого, языкового различения - тоже есть тип «афазии», как и любая «деформация» (термин Молчанова), или, (пользуясь хайдеггеровским словом) «забвение» различения, то есть - речи-как-различения. И тема «безмолвия различения», здесь отнюдь не случайна, она обнажает то, что хочет «забыть» Молчанов. И это выражено также в следующем высказывании: 

«…Однако гораздо большее влияние оказали на мою дальнейшую работу труды других авторов…книга Дж. Спенсера Брауна Законы формы (The laws of form. London, 1969), где различие предстает как конститутивное свойство мира».

Этот пассаж о книге Спенсера Брауна свидетельствует, что стратегия на «космологизацию», и тем самым «деантропологизацию», «делингвизацию», «обезмолвливание» различения имеет для Молчанова программное значение, с чем мы столкнемся и далее. 

Стр. 12. «Разумеется, сознание не рассматривается и как нечто непостижимое. Сознание рассматривается как сочетание и столкновение различных видов опыта и его деформаций. Сознание как опыт претерпевает агрессию со стороны конструкций, понятий, фантазий, воспоминаний, прожектов и т.д. и т.п., вытесняющих опыт, деформирующих опыт и заменяющих его. Учения о сознании, различные концепции сознания в той или иной степени отражают это давление и вытеснение.  …Критерий истины при различении неагрессивного опыта и его деформаций – неагрессивная дескрипция. Граница дескриптивного и недескриптивного является одной из важнейших границ как самого опыта, так и его исследования.»

В контексте уже сказанного, «неагрессивная дескрипция» не может оставаться в рамках трансцендентального, или, даже, если угодно, «посттрансцендентального» молчановского феноменологического проекта. Если аналитическая дескрипция хочет остаться честной, она должна перешагнуть через саму себя, преодолеть трансцендентализм и стать лингвистической дескрипцией, как бы дико это не звучало для феноменологического уха. Понимание сознания как чистого «онтологического» «мирового» опыта различия приводит к базовой теоретической интерпретации, конструкции, к концепции чистого различия как неагрессивного  безмолвия бытия. По отношению (то есть – релятивно, а не абсолютно) к первичному конститутивно-антропологическому опыту речи как опыту, порождающему специфически человеческий (то есть релятивно, а не абсолютно) «первичный» тип различия и различения, такая «неагрессивная дескрипция» как раз будет «интерпретативной», «агрессивной» и «деформирующей». 

Другими словами, Молчанов незаметно сам осуществляет «грехопадение в тождество», когда помечает и хочет описывать различие как онтологическое свойство, не как специфически человеческий опыт, но как безмолвный опыт Мира. И происходит это именно потому, что им принципиально игнорируется первичный человеческий опыт языка, то есть опыт человеческого различения par exellence.

Вопрос заключается в том, зачем опытно-аналитически ориентированному философу Молчанову эта неявная для него самого интерпретация? Мое предположение заключается в том, что за тем же, зачем Гуссерлю «необходима» презумпция тождества, деформирующая его аналитическую стратегию. Это «грехопадение в тождество» отвечает некоей фундаментальной антропологической потребности, без анализа которой невозможно понять человеческое сознание вообще, и то, почему Молчанов соскальзывает в тождественное безмолвие в частности. Идея безмолвного различия Молчанова, как и презумпция тождества  Гуссерля- это «трансцендентальная афазия», болезнь различения как речи, и одновременно - анестезирующая «склейка» некоего фундаментального разрыва.

Схема Молчанова двучленна:

1. первичный опыт различения неагрессивен, природен, и поддается дескрипции и аналитичен.

2. синтез и идентификация вторичны, деформируют опыт различия, они агрессивны и интерпретативны.

Но эта схема при всей своей очевидной ясности недостаточна, чтобы ответить на главный вопрос: зачем вообще сознанию так необходимо деформировать свой собственный первичный опыт различия в сторону тождества, если он так хорош и неагрессивен? Почему сознание (или человек, как его носитель) так болезненно стремится к синтезу и тождеству? Откуда из первичного неагрессивного опыта рождается «аномалия» агрессивности?

Ситуация, вероятно, на порядок сложнее, и нуждается, по крайней мере, в трехчленной схеме:

1. первичное «природное» различение – несамореферентный и досознательный опыт  различия, общий человеку и миру.

2. «различение различений» - самореферентный человеческий опыт различия, по отношению к первичному природному различию – первичная агрессивность. Самореферентность различия вносит разрыв в первичное различительное природное отношение. Человеческое сознание образует «трещину» между собой и природным различием. И именно эта трещина в большинстве мировых культур описывалась, и, что важнее, ОЩУЩАЛАСЬ как «грехопадение в различие»[20], в двоичность (бинарность), в Чет.

3. синтез, идентификация, тождество – вторичная, направленная на первичную,  агрессивность, то, что Молчанов называет «грехопадением в тождество». Это попытка избавиться от самореферентности, уничтожить, или ослабить разрыв, «склеить» трещину, деформировать деформацию, повернуть опыт сознания «обратно», в сторону природного несамореферентного различия. Эта «агрессивность» уже может интерпретироваться, и, что важнее - ОЩУЩАТЬСЯ как необходимое лекарство, как анестезия, как восстановление природного «тождества», как благо обретенного единства, как медиация двоичности, как Нечет, как миф.

Таким образом, в структуре сознания обнаруживается два релятивных, взаимосвязанных и противонаправленных типа «агрессии». Первая агрессия осуществляется специфическим человеческим опытом различения различений, человеческим опытом сознания по отношению к природному первичному опыту различия, который на фоне самореферентного, рефлексивного, лингвистического опыта предстает как вожделенное тождество, как «потерянный рай». По отношению к природному различию человеческое различение как в структурном, так и в генетическом плане оказывается особенностью,  разрывом непрерывности, катастрофой[21], пользуясь сразу и математической, и житейской метафорой.

Синтез-идентификация и все то, что деформирует человеческий опыт различия в сторону тождества, пытается восстановить первичную структуру природного мирового опыта в человеке, устранив самореферентность языка.

И один из способов это делать – это игнорировать язык как специфический опыт, порождающий различение различий.  Когда Молчанов называет опыт различения безмолвным, он неявно от самого себя смещает уровни описания. Но опыт различения различий возможен только благодаря уникальной специфике языка – его неустранимой самореферентностии и тому, что в его основе лежат уникальные элементы – фонемы и дифференциальные признаки, которые служат функции различения значений и сами при этом полностью лишены значения. То есть фонемы и меризмы это тот уникальный уровень  строения языка, который не только обеспечивает различение всех последующих различий и различений, но и сам является фундаментальным  первичным «чистым» различием различия.

Конституирующий специфику человеческого сознания  бытия и свободы разрыв происходит, судя по всему, именно на этом микроуровне. Этот разрыв есть ни что иное, как фундаментальное расщепление прямой связи означающего и означаемого в самых недрах знака.

Для всех знаков и знаковых систем, без исключения, как в Природе, так и в Культуре характерна прямая связь означающее-означаемое. Только и единственно  человеческий  «естественный язык» является той уникальной знаковой системой, в основании которой лежит «чистое различие», «чистое  означающее». Это означающее, принципиально оторванное от  означаемого, означающее, которое, никогда не имея значения, тем самым обеспечивает бесконечность самореферентного означивания и различия, обеспечивает бесконечность рефлексивных различающих построений, создает эффект «зеркала-в-зеркале», конституирует метаязыковую функцию, конституирует человеческое сознание и рефлексию, различение различений. Основная драма человеческого бытия разыгрывается здесь, в рамках этого лингвистического микромира, что делало и делает ее неуловимой для осознания и интроспекции.

Таким образом, семиотическую структуру «лингвистической катастрофы», то есть особенность  фундаментальной человеческой «функции» (пользуясь математической метафорой), можно еще раз описать таким образом:

1. Природный семиозис. Семиозис животного мира строится на знаках, в которых знак и его значение неразрывно, непрерывно связаны между собой.

2. Лингвистический семиозис. В таинственный и неизвестный нам момент рождения человеческого языка, начала человеческой истории, происходит собственно «лингвистическая катастрофа»  в узком смысле («грехопадение в различие») -  фундаментальный разрыв между знаком и значением. В основание «естественного языка», ложится «различительный квант» -  фонема (аккорд дифференциальных признаков), которая является знаком принципиально лишенным значения, чистым означающим, служащим только для различения языковых единиц  более высокого уровня, уже наделенных значением. Фонема, таким образом, обеспечивает такую особенность человеческого языка, которая потом и будет называться человеческим сознанием, то есть конституирует самореферентную метаязыковую структуру.

3. Культурный семиозис. Создание «вторичных» знаковых систем представляет собой попытку (совершенно безнадежную) «склеить»  первичный разрыв, лежащий в основании лингвистического семиозиса. Именно здесь происходит то, что Молчанов назвал «грехопадением в тождество».  Здесь разыгрывается лингвистическая катастрофа в широком смысле. Она представляет собой постоянную, перманентную драму между склеивающими механизмами и процедурами (которые представляют собой ни что иное, как миф и ритуал в специальном, узком и структурно лингвистически строго определенном смысле) и постоянно разрывающими «точки склейки» метазыковыми, самореферентными рефлексивными построениями. 

Фонематичность языка  обеспечивает существование особого региона языка, постоянно и неявно воспроизводящего первичный разрыв, лежащий в основании любой лингвистической знаковой системы. Этот универсальный (то есть свойственный всем без исключения человеческим «естественным» языкам) регион языка - ни что иное, как: 1. личные местоимения; 2. дейксисы (первичные указатели места и времени «здесь» - «там» и «сейчас» и «тогда»): 3. глагольная система в тех языках, где существуют морфологически выделенные глаголы, и синтаксическая глагольная функция слов там, где таковые отсутствуют.


[1] Сразу оговорю, что «молчание» космоса в статье Шкловского не имеет никакого отношения к «безмолвию» Молчанова. Но нельзя не обратить внимание на забавную аллитерацию: «безмолвие-«молчание»-Молчанов

[2] Тема базового разрыва неожиданным образом возникает там, где ее меньше всего можно было бы ожидать, а именно в рамках аналитической философской традиции, в книге Дж. Серля «Рациональность в действии» », М.2004.: «…операция рациональности предполагает разрыв между множеством интенциональных состояний, на основе которых я принимаю свое решение, и действительным принятием решения. …Этот разрыв имеет свое традиционное называние – «свобода воли». С28. На первый взгляд кажется, что Серль говорит о другом разрыве, но при внимательном чтении оказывается, что речь идет  об одном.  

[3] Существенно, что обратный переход уже невозможен, если эта грань перейдена. Словечко "если" отсылает нас к редким, но репрезентативным случаям "реальных маугли", когда ребенок попадает в самом раннем возрасте к животным и, в отличие от киплинговского Маугли, более никогда не становится в полной мере человеком.

[4] Важен и должен быть обсужден парадокс этой «естественности», парадокс самого понятия «естественный» язык.

[5] Я исхожу из хорошо подкрепленного биологическими и антропологическими исследованиями положения, что мышление, некие первичные интеллектуальные и образные операции принадлежат к общему людям и животным «ментальному пласту». 

[6] В отличие от более распространенного «общефилологического», впрочем, не спорю, вполне респектабельного голоса.

[7] Здесь не имеется в виду «философия лингвистического анализа», о ней – отдельный разговор, хотя и к ней могут быть обращены в большой степени те же упреки.

[8] См., например Глисон Г., Введение в дескриптивную лингвистику, пер. с англ., М., 1959;

[9]  Чрезвычайно важно помнить, что «наглядность» в картезианской науке, то есть «классическая» наглядность классического разума, это именно «траснцендентальная» наглядность, строящаяся на галилеевском принципе мысленного идеального эксперимента.

[10] Еще раз подчеркну, что один из инициаторов этого антиписхологизма в языкознании является как раз Гуссерль, о чем говорит в том числе цитируемый далее Р. Якобсон. Важно, где именно остановился автор «Логических исследованиях» в данном вопросе. [

11]  Это надо сделать сознательно и более радикально, чем  Гуссерль, несомненно, сам отошедший от  позитивизма и психологизма до-структуральной стадии в языкознании.

[12]  Р. Якобсон Избранные работы М. 1985. стр.30-91

[13] В отличие от Якобсона, восстанавливаю написание на кириллице.

[14] Или феноменологии

[15] И это то, что нам обще с животным миром, в котором используются сигнальные коды, включая такой сложный как «язык пчел» 

[17] К проблеме негативности

[18] В терминологии московско-тартусской семиотической школы, это все «вторичные моделирующие системы».

[19] Здесь возникает важный вопрос: как структурно описать связь фонематичности языка с его  автореферентной (метаязыковой) функцией.

[20] Кстати, никто иной, как Гегель в «Феноменологии духа» провел прямую аналогию между ветхозаветным мифом о грехопадении и рождением сознания, как различения противоположностей.

[21] Собственно – лингвистической катастрофой.  

© Михаил Аркадьев, 2006

Оцените эту статью:

[выше] [ниже]   [!]


Статистика:

Дата публикации: 19.08.2006 00:29:10 MSK; Последняя редакция: 19.08.2006 11:14:33 MSK
Рейтинг статьи: 44 (Подано голосов: 9, Средний балл: 4.88)
Хитов: 20901; Читателей: 453; Хитов на форуме: 70527; Комментариев: 17 - Посмотреть комментарии >>>

* Вы cможете оставить комментарий к этой статье после того, как авторизируетесь (или, если вы не зарегистрированы, зарегистрируетесь) на форумах Phenomen.Ru. Статья обсуждается по адресу: http://phenomen.ru//forum/index.php?showtopic=317 в разделе <Обсуждение публикаций сайта>.



 Страница обновлена:
 19.08.2006 11:14:33 MSK

 © Программирование и
     дазайн: Иван Шкуратов